Страница 14 из 17
Ночь в Богемии
«Ваше благородие завтра дежурным по эскадрону». — «Рано ли поход?» Вахмистр,
объявлявший мне мое дежурство, отвечал, что в приказе отдано: в четыре часа
утра быть на сборном месте. «Хорошо, ступай...» Сегодня до смерти устала!
Только что пришли на квартиры, я отдала моего Урагана Киндзерскому и пустилась
по первой тропинке, какая попалась на глаза, идти, куда она поведет, и целый
день проходила, то взбираясь на горы, то спускаясь в долины, то бегая от одного
прекрасного места к другому; мне везде хотелось быть, где только я видела
хорошее местоположение, а их было множество. Не прежде как по закате солнца
кончилась моя прогулка. Спеша возвратиться в эскадрон, я не могла, однако ж, не
остановиться еще на четверть часа, чтоб полюбоваться, как вечерний туман,
подобно беловатому дыму, начинал наполнять узкие ущелья гор. Наконец я дома, то
есть в эскадроне (извините, любезный батюшка! я всякий раз забываю, что вы не
любите, когда я употребляю слово дом, говоря об эскадроне), и первою встречею
был наряд на дежурство. Я позвала своего денщика: «Зануда, разбуди меня завтра
на рассвете». — «Не турбуйтесь, ваше благородие; разбудит вас генерал-марш!» —
«Ах, да, я и забыл, ну так не надобно».
Что может быть досаднее, как генерал-марш на рассвете!.. Заря еще не совсем
занялась, а уже трубачи стали фронтом перед моими окнами и заиграли эту штуку,
которая имеет волшебную силу не только прогнать сон, но и заставить в ту же
секунду вставать и одеваться ленивейших из нашего вооруженного сословия. Хотя я
считаюсь одним из деятельнейших офицеров, однако ж никогда еще мне так не
хотелось остаться в постели на полчаса, как теперь. Но вот Рузи распахнул дверь
настежь и влетел в полном униформе. «Как, ты еще лежишь! а дежурство? вставай,
вставай! какой ты чудак! разве не слыхал генерал-марша?» — «Как будто можно не
слыхать, когда над самым ухом играют в десять труб!» — «Уж и в десять; какое
великолепие! всего два трубача ездят по деревне. Однако ж вставай, ведь
ротмистр шутить не любит». — «Вот еще вздумал стращать». — «Вставай, я иду
выводить эскадрон...» Рузи ушел, а я в пять минут оделась. Мне что-то
показалось, что к полному униформу надобен султан, и я приказала Зануде подать
его; но когда он принес, то я совсем не могла понять, что такое проклятый усач
держит в руках; это была какая-то длинная, желто-бурая кисть. «Что это такое,
Зануда?» — «Султан вашего благородия!» — «Это султан... где ж он был у тебя?» —
«В чемодане!» — «И, верно, без футляра?» — «Без футляра!» — «Подай, негодный
человек!..» Я с досадою вырвала из рук остолбеневшего Зануды султан свой и,
вложив его в каску, пошла к товарищам. Зануда ворчал вслед про себя: «На урода
все не в угоду; перед кем он хотел пялиться с своим султаном!..» Взглянув на
мои нахмуренные брови и на султан ни на что не похожий, офицеры хором
захохотали: «Ах, как ты мил сегодня, Александров! Как тебе к лицу этот султан!
Сегодня ты и он сотворены друг для друга!.. И к чему так украсился, позволь
спросить?» — «Я дежурным». — «Так что ж?» — «Надобно быть в полной форме». — «И
с султаном?» — «Да!» — «Как ты смешон... полно, брат, брось эту дрянь, а то он
сломит тебе голову при теперешнем ветре». Я не послушалась.
Мы выступили. На походе Рузи сдал мне дежурство, и как он в четвертом
взводе, то мы и ехали вместе за эскадроном. «Знаешь ли, Александров, где мы
ночуем сегодня?» — «Знаю, в поместье барона N***». — «Ну, да! но ведь ты не
воображаешь, какие удовольствия нас ожидают!» — «Какие же?» — «Мы квартируем в
самом замке; барон богат, как Крез, гостеприимен; переход сегодняшний невелик,
успеем прийти задолго до вечера; у барона, верно, есть дочери и фортепиано. О,
я предчувствую что-то восхитительное!» — «Ты помешался, Рузи; кто тебя уверил,
что барон расположен будет забавлять нас?» — «Немцы говорят, что он очень добр
и любит жить весело». — «Ну, а дочери? Если их нет?» — «Найдутся...» Ветер от
часу более усиливался. «Переедем, Рузи, на другую сторону; ты, кажется, правду
сказал, что султан сломит мне голову; этот досадный ветер порывает его из
стороны в сторону...» Мы переехали. В этот день назначено было рушиться всем
надеждам Рузи. Ясное небо покрылось сперва легкими облаками, после тучами и
наконец обложилось все черною непроницаемою пеленою; дождь с шумом и ветром
спустился на нас рекою и нещадно поливал беззащитных улан. Пока мы успели
надеть свои плащи, все уже было мокро на нас; проводники нас водили бог знает
где, и короткий переход растянулся так, что мы пришли на квартиры в глубокую
полночь.
Мокрые, дрожащие, обрызганные красною глиной, остановились мы наконец перед
пышным замком барона N***. Ах, с какою радостию спрыгнула я с лошади; мне не
верилось, что я уже на земле. Целый день на коне! целый день под дождем! Члены
мои совсем одеревенели! Такой переход надолго останется в памяти.
«Что ж ты встал с лошади, Александров? — спросил ротмистр. — Разве ты забыл,
что ты дежурный? садись опять и разведи людей по квартирам». — «Я могу это
сделать и пешком, ротмистр», — отвечала я и, взяв в повод своего Урагана, пошла
было перед эскадроном. Ротмистр усовестился: «Воротись, Александров! людей
разместит унтер-офицер...»
Мы пошли вверх по чистой, светлой и, как стекло, гладкой лестнице; вошли в
комнаты великолепные, роскошно меблированные и расположились отдыхать на
креслах и диванах. Злой рок постиг все, к чему только мы прикоснулись как бы то
ни было: ходили ль, стояли, сидели, везде оставляли следы красной глины,
которою были обрызганы с головы до ног, или правильнее — с ног до головы.
Приветливый хозяин просил нас садиться за стол; ротмистр и товарищи мои в ту
ж минуту уселись, шумно заговорили, забрячали рюмками, стаканами, тарелками,
шпорами, саблями; и, полагая себя обезопасенными от дождя и ветра на всю
остальную часть ночи, предались беззаботно удовольствию роскошного стола и
веселого разговора.
Пользуясь их ревностным старанием около ужина, я ушла в спальню, или просто
в комнату, для нас назначенную; двери из нее в столовую были растворены;
несколько кроватей стояли рядом у стен. Как это не жаль барону дать такое
прекрасное белье для постелей! Одна пощада, какую могла я сделать бароновой
роскоши, состояла в том, что скинула сапоги, облипнувшие глиною, в остальном же
во всем легла на пуховик и пуховиком закрылась. Как все это было хорошо, чисто,
бело, мягко, нежно, богато! все атлас, батист, кружева, и середи всего этого
мокрый улан, забрызганный красною глиной!.. Положение мое казалось мне так
забавным, что я смеялась, пока не заснула.
Я проснулась от громкого и жаркого спора нашего ротмистра с майором
Начвалодовым Оренбургского уланского полка: «В вашей канцелярии не умели написать»,
— говорил ротмистр. «Извините, — вежливо отвечал Ничвалодов, — у вас не умели
прочитать». Спорили, кричали, наконец начали снова читать приказ, и оказалось,
что Ничвалодов прав: мы не на своих квартирах. Вот ужасная весть!! Я вмиг
выскочила из своего теплого приюта; ротмистр искал уже меня глазами: «Где
дежурный офицер! Александров! ступайте, велите играть тревогу, да как можно
громче! — Но, видя, что я не трогаюсь с места, спросил с удивлением: — Что ж вы
сидите?» Ничвалодов отвечал за меня, что я в одних чулках. «Вот прекрасный
дежурный! ну, сударь, идите хоть в чулках!» К счастию, денщик вошел с моими
сапогами; я проворно надела их и бегом убежала, чтоб не слыхать насмешливых
восклицаний ротмистра: «Отличный дежурный! вам бы совсем раздеться!..» Ветер
дул с воем и порывами; дождь лил, и ночь была темна, как нельзя уже быть
темнее. На дворе стояли наши трубачи. «Ступайте по деревне и играйте тревогу
сильнее», — сказала я им. Они поехали. Не было другого средства собрать людей
наших, размещенных в деревне, растянутой версты на три по ущельям гор. Часа
через полтора эскадрон собрался; мы сели на лошадей; проводники с факелами
поместились впереди, назади и по бокам эскадрона; мы пошли, дрожа и проклиная
поход, бурю, ротмистра и дальность квартир: нам должно было пройти еще две
мили.
Отъехав с полверсты, ротмистр вдруг остановил эскадрон; мозг неугомонного
начальника нашего озарила нелепая мысль оставить меня одну дожидаться людей,
которые, полагал он, не слыхали тревоги или не могли поспеть на сборное место.
«Соберите их всех, Александров, и приведите за нами вслед на квартиры!»
Прекрасное распоряжение! но делать нечего, возражать нельзя. Я осталась;
эскадрон пошел, и, когда хлопанье по грязи конских копыт совсем затихло, дикий
вой ветра овладел всею окрестностью. Вслушиваясь в ужасный концерт, я мечтала,
что окружена злыми духами, завывающими в ущельях гор. Право, ротмистр помешался
в уме! Почему он не оставил мне одного из проводников с факелом? Что я теперь
буду делать? Как найду дорогу обратно в деревню? Ее не видно, огня нигде ни
одной искры не светится. Неужели мне стоять тут, как на часах, и стоять до
самого рассвета? Бесполезные вопросы мои самой себе были прерваны нетерпеливым
прыжком моего коня; я хотела было успокоить его, лаская рукою; но это средство,
прежде всегда действительное, теперь не помогло; он прыгал, подымался на дыбы,
крутил головой, храпел, бил копытом в землю и ходил траверсом то в ту, то в
другую сторону; не было возможности усмирить беснующегося Урагана. Шум
окрестных лесов и вой ветра оглушали меня; но, несмотря на это, мне слышался
другой шум и другой вой. Желая и страшась увериться в своей ужасной догадке, я
невольно и с замиранием сердца прислушиваюсь; к неизъяснимому испугу моему,
узнаю, что не обманулась; что это падает ручей в глубокую пропасть и что по ту
сторону оврага воет что-то, но только не ветер. Воображение мое рисовало уже
мне стаю голодных волков, терзающих моего Урагана, и я так занялась этим
отчаянным предположением, что забыла опасность гораздо ближайшую и вовсе немечтательную:
пропасть, в которую низвергался ручей, была в двух шагах от меня, а Ураган все
еще не стоял смирно; наконец я вспомнила, и первым движением было броситься с
лошади; но мысль, что она вырвется и убежит за эскадроном, удержала меня. Ах,
добрый отец мой! что было бы с тобою, если б ты мог теперь видеть дочь свою на
бешеном коне, близ пропасти, ночью, середи лесов, ущелий и в сильную бурю!..
Гибель прямо смотрела мне в глаза! Но промысл вышнего, отца нашего на небесах,
следит все шаги детей своих. Порыв ветра вырвал султан мой и понес быстро через
ров прямо к кустарнику, где слышался мне, как я думала, вой волков, страшных
товарищей ночной стражи моей; через минуту вой прекратился, и Ураган перестал
прыгать. Теперь я могла бы уже встать с него, но прежнее опасение, что он
вырвется, удержало меня еще раз, и я, подобно конной статуе, стояла неподвижно
над обрывом бездны, в которую с шумом падал ручей.
Дождь давно уже перестал, ветер начал утихать, ночь сделалась светлее, и я
могла явственно разглядеть предметы, меня окружавшие: за мною вплоть близ
задних ног моего Урагана была пропасть! Во всю жизнь я не соскакивала так скоро
с лошади, как теперь, и тотчас отвела ее от этого ужасного соседства.
Всматриваясь с беспокойством в чернеющуюся глубь кустарников за оврагом, я не
могла еще ничего разглядеть там; но Ураган покоен, итак, видно, ничего и нет.
Хотелось, правда, увидеть мне и султан свой, однако ж нигде ничто не белелось,
и если он не во рву, то вихрем занесло его бог знает куда. Продолжая присматриваться
ко всему меня окружающему, я разглядела множество дорог, дорожек и тропинок,
ведущих в горы, в ущелья и в леса; но где та, по которой мне надобно ехать? ни
на одной не видно конских следов. Пока я старалась увидеть хоть малейший
признак их, туман, предвестник утра, начал расстилаться вокруг меня белым
облаком, сгустился и покрыл все предметы непроницаемою мглою; и вот я опять не
смею сделать шагу, чтобы не сломить себе головы или не потерять вовсе уже
дороги! Утомленная и опечаленная, легла я на траву подле рыхлой колоды; сперва
я только облокотилась на нее, но нечувствительно склонилась и голова моя,
сомкнулись глаза, и сон овладел мною совершенно.
Рай окружал меня, когда я проснулась! Солнце только что взошло; миллионы
разноцветных огней горели на траве и на листах; бездна, ручей, лес, ущелья —
все, что ночью казалось так страшно, теперь было так восхитительно, свежо,
светло, зелено, усеяно цветами; в ущельях столько тени и травы! Последнему
обстоятельству обязана я тем, что Ураган не убежал; он покойно ходил по
росистой траве и с наслаждением ел ее. Я пошла к нему, без труда поймала и села
на него.
Не один раз уже испытала я, что инстинкт животного в некоторых случаях более
приносит пользы человеку, нежели собственные его соображения. Только случайно
могла бы я потрафить на дорогу, по которой пошел эскадрон; но Ураган, которому
я отдала на волю выбирать ее, в четверть часа вышел на ту, на которой ясно
видны были глубокие следы множества кованых лошадей: это наш вчерашний путь! в
версте от него, между ущельями, виднелась деревня барона N***; а вчера ротмистр
оставил меня в нескольких саженях от нее; все это возня проклятого Урагана
отвела меня на такое пространство! Я поворотила его к деревне, чтоб посмотреть,
нет ли там наших людей; но он решительно не согласился на то, поднялся на дыбы
и весьма картинно повернулся на задних ногах в ту сторону, куда пошел эскадрон.
Кажется, Ураган умнее меня: можно ли полагать, что уланы пробудут на ночлеге до
восхода солнца, если б даже и остались от эскадрона?
Дав волю коню своему галопировать, как он хочет и куда хочет, я неслась
довольно скоро то с горы на гору, то по закраинам глубоких оврагов. Узкая
дорога круто поворачивала направо около одного глубокого обрыва, обросшего
кустарником; проскакивая это место, увидела я что-то белое в кустах; я
соскочила с лошади и, взяв ее в повод, побежала туда, нисколько не сомневаясь,
что это мой султан, и не обманулась; это был он и лежал на ветвях кустарника в
блистательной белизне; дождь вымыл его как нельзя лучше, ветер высушил, и
предмет вчерашних насмешек был бел, пушист и красив, как только может быть
таким волосяной султан. Вложив его в пожелтевшую каску свою, занялась я трудным
маневром сесть опять на своего адского Урагана. Не знаю, почему я не могу
расстаться с этой лошадью, за что люблю ее? она так зла, так нетерпелива и
заносчива, что голова моя всегда непрочна на плечах, когда сижу на этом
воплощенном демоне. С четверть часа кружилась я с моим конем по кустарнику и,
стараясь поставить ногу в стремя, прыгала на другой везде, где ему вздумалось
вертеться; наконец гнев овладел мною, и я, рванув со всей силы повода, крикнула
на него каким-то страшным голосом; конь присмирел, и я поспешила сесть на него.
Великий боже! на какие странные занятия осудила меня судьба моя! Мне ли
кричать диким голосом, и еще так, что даже бешеная лошадь усмирилась!.. Что
сказали бы прежние подруги мои, если бы услышали меня, так нелепо возопившую? Я
сердилась сама на себя за свой вынужденный подвиг: за оскорбление, нанесенное
нежности женского органа моим богатырским возгласом!
Красота местоположений и быстрый скок Урагана развеселили меня опять; я
перестала досадовать и находила уже смешным и вместе необходимым средство,
которым удалось мне смирить непокорного коня; но Ураган хотел, кажется, отплатить
мне за минутный страх свой, а может быть, и чувствуя близость квартир, он начал
храпеть, покручивать головой и галопировать с порывами. Я несколько оробела,
зная, что когда он разгорячится, то, ничего уже не разбирая, скачет где попало;
торопливые и неудачные усилия мои удержать его не служили ни к чему; я начала
терять присутствие духа. Удивительно, как лошади могут скоро понять это и
тотчас воспользоваться! Ураган полетел, как из лука стрела! Хранил меня бог,
видимо, хранил! Разъярившееся животное летело со мною вовсе уже без дороги!
Сначала я очень испугалась; но невозможность удержать лошадь, ни спрыгнуть с
нее образумила меня; я старалась сохранить равновесие и держаться крепко в
стременах.
Видно, в беде, как и в болезни, есть перелом: завидя вдали перед собой
черную полосу, пересекающую путь мой, я обмерла и хотела сброситься с лошади;
минута колебания отняла у меня время исполнить пагубное намерение; конь
прискакал к истоку, клубящемуся в обрывистых берегах, и прямо бросился в него.
Не помню, как я туда слетела с ним и как удержалась на седле; но тут и
кончилось бешенство моего Урагана; исток был не шире трех сажен; укротившийся
конь переплыл его вкось, взобрался с неимоверным усилием на крутой берег и
пошел шагом, повинуясь уже малейшему движению поводов. Вышед опять на прямую
дорогу, хотя он приметно вздрогнул от нетерпения нестись к своим товарищам,
однако ж продолжал идти шагом, и, когда я позволила ему подняться в галоп, он
галопировал ровно, плавно и послушно до самых квартир.
«Где изволили вояжировать? — насмешливо спросил меня ротмистр, — кажется, я
поручил вам дождаться оставшихся людей, и с ними вместе вы должны были прибыть
в эскадрон. Что ж вас задержало? люди давно уже здесь». — «Я долго стоял на
одном месте, ротмистр; вы не дали мне проводника с факелом, а ночь была, вы
знаете, темна, как погреб, итак, я не смел никуда съехать, чтоб не упасть в
ров». — «Так неужели вы стояли, как конное изваяние из меди, все на том же
месте, где я вас оставил?» — «Несколько минут стоял; но, разумеется, кончил бы
тем, что постарался бы сыскать дорогу обратно к барону в деревню, если б лошадь
моя не стала беситься, чего-то испугавшись: тогда я уже занялся только ею и...»
— «И не могли сладить», — перервал меня ротмистр. От этой неуместной и
неприличной укоризны досада вспыхнула в сердце моем; я взяла каску в руки, чтоб
выйти вон, и отвечала сухо и не глядя на ротмистра: «Ошибаетесь! я не хотел
сладить: ни время, ни место не позволяли этого». Как ни хотелось мне рассказать
моим товарищам происшествие бурной ночи, однако ж я удержалась; и к чему 6 это
послужило! Дляних все кажется или слишком обыкновенно, или вовсе невероятно.
Например, волкам моим они бы не поверили, сказали б, что это были собаки, что,
может быть, и правда; а молодецкий скачок в реку делом столько обыкновенным,
что даже нашли бы смешным слышать от меня рассказ этот за диковину. Им ведь не
приходит в голову, что все обыкновенное для них очень необыкновенно для меня.
* * *
Прага. Здесь стояли мы до самой ночи; начальство города находило какое-то
затруднение позволить корпусу нашему пройти через город. Наконец позволили, и
мы прошли поспешно, не останавливаясь ни на минуту; за этим строго смотрели.
Однако ж Ильинский, Рузи и я остались в трактире поужинать на скорую руку и
после пустились догонять эскадрон вскачь, гремя по каменной мостовой. Немцы с
испуга сторонились, и вслед нам раздавалось беспрерывное «швернот». Зима здесь
необыкновенно холодна; немцы приписывают это нашествию русских и, пожимаясь
перед камином, говорят, что если б они могли предузнать прибытие незваных
гостей, то заготовили бы больше торфу.
* * *
Гарбург. Вчера было неудачное покушение потревожить спокойствие Гарбурга. С
полночи выступили мы вместе с Конноегерским полком к стенам этой крепости и
расположились ожидать рассвета, для того чтоб громить ее пушками. Меня со
взводом отрядили прикрывать два осадные орудия; всеми нами командовал один из
начальников Ганзеатичсских войск. Рассвело; начали мы бросать в крепость бомбы
и бросали часа два беспрерывно; зажгли там два или три дома, но удостоиться
ответа не могли: гарбургский гарнизон как будто вымер; нам не отплатили ни
одним выстрелом. И какая цель была нашего восстания, не могу понять. Я думала,
что будет приступ; но вся тревога наша кончилась тем, что мы бросили в Гарбург
несколько десятков бомб и ушли обратно на свои квартиры. Экспедиция эта сделала
вред одной только мне. В ожидании рассвета я легла подле орудия на мокрый песок
и как теперь весна, то думаю, что от сырых испарений земли простудила голову и
была целую неделю так жестоко больна, что меня нельзя было узнать, как будто
после трехлетнего беспрерывного страдания.
* * *
Гамбург. Ничего нет смешнее наших объездов по пикетам. Пароли, отзывы,
лозунги так искажаются нашими солдатами, особливо пехотными рекрутами, что и
нарочно нельзя выдумать таких нелепых названий, какие им представляются сами
собою, потому что это все нерусское. И что за охота на русских пикетах давать
паролем немецкий город! Сверх этого, рекрут спрашивает пароль таким образом:
«Кто идет? говори! убью!» (Но это пустая угроза: он боится прицелиться, чтоб
ружье, сверх ожидания, не выстрелило.) После этого, не дождавшись ответа,
кричит во весь голос: «Что пароль? пароль город ***» — и скажет какую-нибудь
нелепость; спрашивает и отвечает сам же, а подъехавшему офицеру остается только
удерживаться от смеху; впрочем, во всем есть хорошая сторона: если б
бестолковый солдат, которого никак нельзя вразумить, что он должен спрашивать,
а не сказывать пароль, выговаривал его как должно, то неприятельский пикет,
будучи очень близко от нашего, мог бы его слышать и воспользоваться им к
невыгоде нашей; но как он слышит то, чего ни понять, ни выговорить нельзя, то
остается все спокойно по своим местам.
Вчерашней ночью полковник наш едва было не сломил себе головы, и хотя
происшествие это само по себе нисколько не смешно, но сделалось, однако ж,
столь забавным случаем, что и сам полковник рассказывал его со смехом. Ему
хотелось проверить исправность своих пикетов, и он поехал осмотреть их один.
Разъезжая несколько времени и не видя часовых на тех местах, где им должно было
быть, полковник сильно досадовал на неисправность пикетного офицера; он думал,
что часовых совсем не поставили, и был выведен из заблуждения очень смешным
образом, от которого едва было не погиб. Часовые были все на местах; но как
ночь была темна, как черное сукно, то они, слыша проезжающего человека, вместо
оклика, таили дыхание; один из них, на беду нашего полковника, заснул, сидя у
пня, и от фырканья лошади проснулся, вскочил опрометью и дико закричал от
испуга: «Что пароль? лозунг — Гаврило!», то есть архангел Гавриил. Лошадь
кинулась в сторону и упала в яму вместе с своим всадником. По милости бога,
полковник отделался легким ушибом.
{mospagebreak}
1814 год
Известие о взятии Парижа, заставило Даву сдаться. Французы вышли из
Гамбурга, и военные действия прекратились. Мы теперь мирные гости датского
короля. Пользуясь этим обстоятельством, я хочу объехать прекрасную Голштинию
одна в кабриолете, в который заложу свою верховую лошадь.
Ильинский вызвался быть моим товарищем. Мы взяли отпуск на неделю и
отправились прежде в Пениберг. Желая пройти несколько пешком по прекрасной
тенистой аллее, которая ведет от Ютерзейна к Пенибергу, встали мы оба с своего
кабриолета; я обернула вожжи около медной шишечки спереди кабриолета и, в
надежде на смирение старого коня, пустила его идти по дороге одного. Мы не
заметили, что лошадь, чувствуя легкость экипажа, стала прибавлять шагу; но
наконец я увидела, что она далеко ушла вперед; я побежала, чтобы остановить ее,
но этим сделала то, что лошадь также побежала, и все шибче, шибче, вскачь и
наконец во весь дух. Ильинский, собрав все силы, догнал было ее и схватил за
оглоблю; но лошадь сшибла его на землю, переехала колесом ему через грудь и
поскакала во весь опор к Пенибергу. Ильинский вскочил и, потирая грудь рукою,
побежал, однако ж, вслед за исчезающею уже из виду лошадью, я думаю, для того,
что спереди на кабриолете лежал наш чемодан, где находились наши мундирные серебряные
вещи и пятьсот рублей золотом; всего этого ни мне, ни ему потерять не хотелось.
Однако ж и бежать до самого Пениберга не было возможности. Несмотря на это,
Ильинский и лошадь скрылись у меня из глаз; я тоже пошла самым скорым шагом и
нашла моего товарища и коня у самого въезда в Пениберг. Они были окружены
толпою немцев; но чемодана уже не было. «Что теперь делать?» — спрашивал меня
Ильинский. «Здесь есть их начальство, — сказала я, — ты хорошо говоришь
по-немецки, поди к ним и расскажи, какие именно вещи были у нас в чемодане,
так, верно, разыщут...» Ильинский пошел; а я, сев на кабриолет, поехала занять
квартиру, где, отдав немцу-работнику лошадь свою в смотрение, пошла к
начальнику этого города. Там был уже Ильинский; немцу что-то не хотелось разыскивать
нашей пропажи; он говорил, что это дело невозможное: «Лошадь ваша бежала через
лес одна; как можно угадать, что сделалось с вашими пожитками?..» Ильинский в
досаде на такое хладнокровие к нашему невзгодью сказал, что если б это
случилось в Петербурге, то через сутки пропажа была бы найдена, хотя бы
несколько тысяч людей было тут замешано, и что нет в свете полиции, которая
могла бы сравниться с русскою в деятельности, проницательности и остроумии
средств, употребляемых ею для разыскания и открытия самых тонких мошенничеств.
Эти слова свели с ума и вывели из себя хладнокровного немца: с покрасневшим
лицом, сверкающими глазами и кипящею досадою вышел он поспешно из комнаты. Не
видя надобности дожидаться его возврата, мы ушли на свою квартиру.
Ехать далее нам не было средств; у нас пропали все деньги, вещи и даже
мундиры; мы оба остались в одних только сюртуках. Этот день мы не пили чаю, не
ужинали и наутро ожидала нас печальная участь — не пить кофе, не завтракать и
ехать тридцать верст обратно с пустым желудком. У меня оставалось два марка; но
их надобно было употребить для лошади. Ильинский находил это несправедливым и
сильно восставал против моего, как он называл, пристрастия к упрямому
животному: «Счастлива эта негодная скотина, что деньги у тебя в кармане; а если
б они были у меня, так уж извини, Александров, пришлось бы твоему ослу
поститься до самого Ютерзейна». — «А теперь попостимся мы, любезный товарищ, —
отвечала я, — да и о чем ты хлопочешь? вообрази, что ты на биваках, на походе,
что теперь военное время, двенадцатый год, что сухари наши и провизию бросили в
воду, что казаки отняли у денщиков наших вино, жаркое и хлеб или что плуты эти
сами съели все и сказали на казаков; одним словом, вообрази себя в одном из
этих положений, и ты утешишься». — «Благодарю! утешайся ты один всем этим», —
сказал сердито голодный Ильинский и спрятался в шкап. Я не знаю, как иначе
назвать постели затейливых немцев; это точно шкапы: растворя обе половинки
дверец, найдешь там четвероугольный ларь, наполненный перинами и подушками, без
одеяла; если угодно тут спать, то стоит только залезть в средину всего этого, и
дело кончено. Видя, что Ильинский ушел в шкап с тем, чтоб до утра не выходить,
я пошла убеждать хозяйку засветить для меня даром свечку; она исполнила мою просьбу,
погладив меня по щеке и назвав добрым молодым человеком, не знаю, за что; я
написала страницы две и наконец тоже легла спать на полу, вытащив из другого
шкала все перины и подушки, сколько их там было.
В три часа утра я гладила и целовала доброго коня своего, который, не
обращая на это внимания, ел овес, купленный на последние мои два марка;
Ильинский слал; работник мазал колеса нашего кабриолета, и хозяйка спрашивала
меня из окна: «Гер официр, волен зи кафе?» Все эти действия были прерваны
поспешным приходом гневного градоначальника. «Где ваш товарищ?» — спросил он
отрывисто; в руках у него был наш чемодан. Обрадовавшись, увидя опять погибшее
было наше сокровище, я побежала будить моего камрада. «Вставай, Ильинский! —
кричала я, идя к дверцам его шкапа, чтоб их растворить: — вставай! наш чемодан
принесли». — «Отвяжись ради бога; что ты расшутился, — ворчал Ильинский
невнятно, — не мешай мне спать». — «Я не шучу, Василий! вот здесь начальник
Пениберга с нашим чемоданом». — «Ну, так возьми у него». — «Да это не так легко
сделать; он, видно, хочет именно тебе его отдать и, как догадываюсь, вместе с
каким-нибудь пышным возражением на вчерашнее твое сомнение в исправности их
полиции». — «Ну, так попроси же, брат, его хоть в хозяйскую горницу, пока я
встану». Через пять минут Ильинский вошел к нам. Градоначальник, до того все
молчавший, стремительно встал с своего места и, подошел к Ильинскому: «Вот ваши
вещи все до одной и все деньги тою самою монетою, какою были. Не думайте, чтоб
полиция наша уступала в чем-нибудь вашей петербургской. Вот ваши вещи, и вот
вор, — сказал он, с торжеством указывая в окно на восемнадцатилетнего юношу,
стоящего на дворе. — Он вчера увидел вашу лошадь близ Пениберга, схватил с
кабриолета чемодан, бросил его в ров за кусты, а лошадь отвел в город. Теперь
довольны ли вы? Вора сейчас повесят, если вам угодно?» При этом ужасном
вопросе, сделанном со всею немецкою важностью, Ильинский побледнел; я
затрепетала, и мое желание смеяться над забавным гневом пенибергца обратилось в
болезненное чувство страха и жалости. «Ах, что вы говорите! — вскликнули мы оба
вдруг, — как можно этого хотеть? нет, нет! ради бога, отпустите его...» — «Я
вижу, что ошибался на счет вашей полиции; простите это моему незнанию», —
прибавил Ильинский самым вежливым тоном. Успокоенный немец отпустил несчастного
мальчика, который, стоя перед нашим окном, трепетал всем телом и был бледен,
как полотно. Услыша, что его прощают, он всплеснул руками с таким выражением
радости и так покорно стал на колени перед нашим окном, что я была тронута до
глубины души, и даже сам пенибергский начальник тяжело вздохнул; наконец, он
пожелал нам веселого путешествия по Голштинии и ушел.
Теперь мы уже смело потребовали кофе, сливок, сухарей и холодной дичи на
дорогу. «Ах, какой счастливый характер имеешь ты, Александров, — говорил мне
Ильинский, когда мы сели опять в свой кабриолет; — ты совсем не грустил о
пропаже своего имущества». — «К чему это великое слово имущество, Ильинский?
Разве мундир, подсумок и сорок червонцев — имущество?» — «Однако ж у тебя более
ничего нет». — «Нет, так будет; но твоя печаль была мне очень смешна». —
«Почему?» — «Потому что тебе не привыкать быть без денег: как только заведется
какой червонец, ты сейчас ставишь на карту и проигрываешь». — «Я иногда и выигрываю».
— «Никогда! По крайней мере, я ни разу еще не видал тебя в выигрыше: ты игрок
столько же неискусный, сколько я несчастливый». — «Неправда! Ты не можешь
судить о моем искусстве; ты не имеешь никакого понятия об игре», — сказал
Ильинский с досадою и после всю дорогу молчал.
За обедом мы помирились. В Ицечое мы ночевали и на другой день поехали к
Глюкштату. Печальный вид Эльбы, которая здесь течет вровень с болотистыми
берегами, стаи воронов с своим зловещим криком нагнали нам скуку и грусть; мы
поспешили уехать оттуда и, свернув с большой дороги, поехали проселочными. В
одном новом постоялом доме, как нам казалось, мы были приятно удивлены вежливым
приемом и хорошим угощением. Наружность этого дома ничего не обещала более, как
только картофель для обеда и солому для постели, и мы, вошед туда, спросили
себе обедать, как обыкновенно спрашивают в трактирах, не обращая никакого
внимания на хозяина. Но тонкая скатерть, фарфоровая посуда, серебряные ложки и
солонки и хрустальные стаканы возбудили наше внимание и вместе удивление; этим
не кончилось: поставя на стол кушанье, хозяин просил нас садиться и сел сам
вместе с нами. Ильинский, который не терпел никакой фамилиарности, спросил
меня: «Что это значит? зачем этот мужик сел с нами?» — «Ради бога, молчи, — отвечала
я; — может быть, это будет что-нибудь из Тысячи и одной ночи: кто знает, во что
может превратиться наш хозяин?»... В продолжение этого разговора пришел
хозяйский брат и тоже сел за стол; я не смела зачать говорить: недовольный вид
Ильинского и беспечная веселость обоих крестьян до крайности смешили меня; чтоб
не обидеть добродушных хозяев неуместным смехом, я старалась не смотреть на
Ильинского. После обеда нам подали кофе в серебряном кофейнике, на прекрасном
подносе, сливки в серебряном горшочке превосходной работы и ложечку фасона
суповой разливальной ложки, тоже серебряную, ярко вызолоченную внутри. Все это
поставили на стол; оба хозяина просили нас наливать для себя кофе по своему
вкусу и сели пить его с нами вместе. «Что это значит? — повторял Ильинский; —
простой трактир, голые стены, деревянные стулья, просто одетые люди — и
прекрасный обед, превосходный кофе, фарфор, серебро, позолота, вид какого-то
богатства, вкуса и вместе деревенской простоты. Как ты думаешь, Александров,
что бы это такое значило?» — «Не знаю ничего, но думаю только, что нам нельзя
будет здесь платить». — «Почему? а я так думаю напротив, что здесь мы заплатим
вдесятеро дороже против других мест».
Мы ушли прогуливаться по прекраснейшим окрестностям, какие только могли быть
на такой ровной и плоской стороне, какова Голштиния. Возвратясь, я просила
Ильинского распоряжаться во всем самому, требовать и расплачиваться, сказав,
что на меня находит страх и я ожидаю какого-нибудь чудного явления. Нам подали
чай с тою же ласкою, добродушием, богатством прибора и вкусом. Наконец надобно
было ехать; лошадь наша была отлично вычищена, кабриолет вымыт, и брат
хозяйский держал под уздцы коня нашего у крыльца. Я увидела, что Ильинский
вертит в руках два марка. «Что ты хочешь делать? Неужели за столько усердия,
ласки и угощения всеми благами земными ты хочешь заплатить двумя марками?
Сделай милость, не плати ничего; поверь, что они не возьмут». — «А вот увидим»,
— отвечал Ильинский и с этим словом подал хозяину два марка, спрашивая,
довольно ли этого? «Мы ничего не продаем, здесь не трактир», — отвечал хозяин
покойно. Ильинский несколько смешался; он спрятал свои марки и сказал, смягчая
голос: «Но вы так много издержали для нас». — «Для вас? Нет! я очень рад, что
вы заехали ко мне; но разделил с вами только то, что всегда сам употребляю с
своим семейством». — «Мы приняли вас за крестьян», — сказал Ильинский,
подстрекаемый любопытством и ожиданием какого-нибудь необыкновенного открытия;
но он тотчас спустился с облаков. «Вы и не ошиблись, мы крестьяне!»... Наконец
после нескольких вопросов и ответов узнали мы, что эти добрые люди получили
наследство от дальнего родственника своего, богатого ямбургского купца; что не
более полугода тому, как они выстроили себе этот дом, что ошибки, подобные
нашей, им часто случается видеть и что мы не первые сочли дом их за трактир. «И
вы всех так радушно угощаете, не выводя из заблуждения?» — «Нет, вас первых!» —
«За что же?» — «Вы — русские офицеры; король наш велел нам с русскими
обходиться хорошо». — «Однако ж, добрые люди, русским офицерам приятно было бы,
если б вы не оставляли их так долго в тех мыслях, что они в трактире; мы все
требовали так повелительно, как требуют только там, где должно заплатить». —
«Вы могли угадать, что не за что платить, потому что мы обедали вместе с
вами...» При этих словах Ильинский покраснел, и мы оба не говорили уже более,
но поклонились доброму хозяину нашему и уехали.
Настала глубокая осень. Темные ночи, грязь, мелкий дождь и холодный ветер
заставляют нас собираться перед камином то у того, то у другого из наших
полковых товарищей. Некоторые из них превосходные музыканты; при очаровательных
звуках их флейт и гитар вечера наши пролетают быстро и весело.
|