Страница 9 из 17
Поездка в Петербург
Полк идет в Слоним, а меня отпустили на 28 дней в Петербург. Место графа
Аракчеева заступил Барклай-де-Толли; будет ли он столько же обязателен ко мне,
как был Аракчеев! вряд ли! Говорят, он человек очень суровый. Впрочем, странно
было бы, если б сыскался кто-нибудь еще суровее графа; но Аракчеев имел два
неоцененные качества — искреннюю привязанность к государю и слепое повиновение
воле его.
Я опять увидела прекрасную столицу нашу! очаровательное жилище обожаемого
царя! нежно любимого отца — кроткого, милостивого! Нет, язык человеческий беден
выражениями для стольких соединенных добродетелей! Каждый день слышу, с каким
чувством любви говорят о нашем Александре! Вижу слезы умиления в глазах тех,
кто рассказывает какое-нибудь из его действий; и все они исполнены милости, и
все они имеют целию счастие людей! Должно сделать усилие над собою, чтоб
перестать писать о нем. Я не кончила бы никогда, если б слушалась того
сердечного чувства, которым дышат к нему все жители обширного Петербурга.
Барклай-де-Толли приказал мне явиться к нему, и, когда я пришла в его
кабинет, он отдал мне 500 рублей С весьма вежливым видом, говоря, что государь
император полагает эту сумму достаточною для моей обмундировки. Что ж мне было
делать? Я взяла деньги, поклонилась и пошла заказывать себе мундир и другие
вещи; на эти деньги по одному только чуду можно б было сделать гусарский
мундир; но как время чудес прошло уже, то я и решилась перейти в уланы.
Написала об этом желании и причине его военному министру, прося, как это было
мне позволено, довесть просьбу мою до сведения государя и, сверх этого, дать
мне некоторую сумму денег для переезда из одного полка в другой и полную
уланскую обмундировку. Написав и послав эту записку к военному министру, я
поспешила уехать из Петербурга, полагая, что министр разбранил бы меня сгоряча
и не доложил бы ничего государю; но как меня уже нет, бранить некого, то в
продолжение времени он обдумает сам, что денег дали мне мало; в гусарах служить
дорого. Да и что ему тут! так угодно государю!
Возвратясь в Слоним, я не нашла еще своего полка; он не прибыл. Жиды
обступили меня с предложением услуг; но, узнав, что золото у меня только на
мундире, ушли, и я одна, без всякой прислуги, живу в доме старого отставного
гвардии сержанта, который с утра до вечера рассказывает мне анекдоты своей
молодости и службу при Екатерине.
Наконец я дождалась полка; эскадроны разошлись по квартирам, которые все
почти в прелестных, романических местах. Как мила Польша по многому! веселые,
гостеприимные поляки! прекрасные и ласковые польки! благорастворенный климат!
картинные места и покорный, услужливый народ!
Весь наш полк теперь вместе. Первый баталион, квартировавший в Одессе,
пришел сюда же в Слоним.
Перевод в другой полк
1811, Апреля 1-го
Я на пути обратно в Домбровицу. Я уже улан Литовского полка; меня перевели.
С прискорбием рассталась я с моими достойными товарищами! с сожалением
скинула блестящий мундир свой и печально надела синий колет с малиновыми
отворотами! «Жаль, Александров, — говорит мне старший Пятницкий, — жаль, что ты
так невыгодно преобразился; гусарский мундир сотворен для тебя, в нем я
любовался тобою; но эта куртка: что тебе вздумалось перейти!..» Полковник
Клебек, призвав меня: «Что это значит, Александров, — спросил он, — что вы
перепросились в другой полк? мне это очень неприятно!»
Я не знала, что отвечать. Мне стыдно было сказать, что гусарский мундир был
слишком дорог для меня по неуменью распоряжать деньгами. Сказав печальное
прости храбрым сослуживцам, золотому мундиру и вороному коню, села я на
перекладную телегу и понеслась во весь скак по дороге к Пинску. Денщика моего,
Зануденко, отдали мне в уланы, и он, сидя на облучке, закручивает седые усы
свои и вздыхает: бедный! он состарился в гусарах.
Вот я и в Домбровице. Литовским полком, в отсутствие шефа Тутолмина,
командует князь В адбольский, тот самый, которого я знала в Тарнополе. Думаю,
что я скоро утешусь о потере гусарского мундира; вид улан, пики, каски, флюгера
пробуждают в душе моей воспоминание службы в Коннопольском полку, военные
действия, незабвенного Алкида, все происшествия, опасности! Все, все воскресло
и живою картиною представилось воображению моему! Никогда не изгладится из
памяти моей этот первый год вступления моего на военное поприще; этот год
счастия, совершенной свободы, полной независимости, тем более драгоценных для
меня, что я сама, одна, без пособия постороннего умела приобресть их. Четыре
года минуло этому происшествию. Мне теперь двадцать один год. Ч*** говорит, что
я выросла; что когда он видел меня в Тарнополе, то считал ребенком лет
тринадцати. Неудивительно! Я имею очень моложавый вид и что-то детское в лице;
это говорят мне все; даже и панна Новицкая, прежде, нежели заснула от
занимательности моего товарищества, вскликнула раза два: «Моу boze! tак mlode
dzecko i juz idzie do woyska!!»(Мой боже! такой юный и уже служит в армии!!
(польск.)).
Меня назначили в эскадрон к ротмистру Подъямпольскому, прежнему сослуживцу
моему в Мариупольском полку. Доброму гению моему угодно, чтоб и здесь
эскадронные товарищи мои были люди образованные: Шварц, Чернявский и два брата
Торнези, отличные офицеры в полку по уму, тону и воспитанию. Подъямпольский не
дал мне еще никакого взвода; я живу у него; всякий день взводные начальники
приезжают к нам, и мы очень весело проводим наше время.
Шеф полка возвратился; я часто бываю у него; он любит и умеет хорошо жить;
часто делает балы для дам соседственных поместьев. Графиня Платер не зовет улан
капуцинами, и граф не приказывает накрывать стол в восемь часов; напротив, мы
танцуем у них до четырех за полночь, и старая графиня берет самое живое и
деятельное участие в наших забавах.
Молодая вдова Выродова вышла замуж за Шабуневича, адъютанта нашего полка.
Она рассказывала мне, что по отъезде моем в Петербург Вонтробка познакомился с
ней, пленился ею и умел ей понравиться: что они были неразлучны все дни: вместе
читали, рисовали, пели, играли, варили кофе и пили его, что, одним словом,
жизнь их была райская и любовь истинная, на взаимном уважении и удивлении
совершенствам друг друга... Я не могла долее слушать. «Как же случилось, —
позвольте спросить, — что после всего этого вы — госпожа Шабуневичева?» — «А
вот как случилось, — отвечала она: — Полку вашему ведено было идти в Слоним;
Вонтробка с истинною горестию расставался со мною и клялся хранить верность; но
о руке своей ни слова. Из Слонима он писал ко мне очень нежно, но тоже ни слова
о вечном соединении нашем; из этого я заключила, что привязанность его из числа
тех нескольких десятков привязанностей, которые он имел прежде; он любит
испытывать сердце им занятое, и, пока уверится, что любим точно, собственная
его любовь простынет. Не желая подвергнуться этому жребию, я перестала отвечать
на его письма и принудила себя не думать более о нем. Любовь наградила меня за
оскорбление, нанесенное моей нежности: Шабуневич, молодой и прекрасный улан,
полюбил меня всею силою пламенной души и доказал истину слов, что не может жить
без меня; он предложил мне руку, сердце и все, что имеет и будет иметь. Я вышла
за него и теперь, будучи счастливейшею женщиною, всякий день благодарю бога,
что он не дал мне мужем Вонтробку. Адская жизнь, милый Александров, с таким
человеком, который все испытывает, ничему не верит и от излишней опытности всего
боится. Мой бесценный Юзя не таков: он верит мне безусловно, и я люблю его с
каждым днем более». Прекрасная Эротиада кончила свой рассказ, сев за пиано и
спрашивая меня шутя: «Какие пиесы угодно вам, господин Александров, чтоб я
играла?» Я назвала их, подала ноты и села подле её инструмента слушать и
мечтать.
Тутолмин — красавец; хотя ему уже сорок четыре года, но он кажется не более
двадцати восьми лет; девицы и молодые дамы окружных поместьев все до одной
неравнодушны к нему; все до одной имеют против него планы; но он!.. Я не видала
никого, кто б холоднее и беспечнее его смотрел на все знаки участия, внимания и
потаенной любви. Я приписываю это слишком уже высокому мнению о самом себе. О,
в сердце, наполненном гордостию, нет места любви!
Вчера Шварц и я поехали гулять верхом, и, разъезжая долго без цели по
песчаным буграм и кустарникам, мы наконец сбились с пути и с толку, то есть
потеряли дорогу и соображение, как найти ее. Кружась более часа все около того
места, где, казалось нам, должна была быть дорога, усмотрели мы невдалеке
деревню. Шварц, начинавший уже выходить из терпения и сердиться, поскакал в ту
сторону, а за ним и я. Мы приехали к огородам; в одном из них женщина стлала
лен. Шварц, подъехав к этому огороду, закричал: «Послушай, тетка! как зовется
эта деревня?» — «Що пан каже?» — спросила крестьянка, кланяясь в пояс. «Как
зовут деревню! провались ты с поклонами!» — крикнул Шварц, блистая глазами.
Женщина испугалась и зачала говорить протяжно и запинаясь при каждом слове, что
деревня эта имеет не одно название, что когда она была построена, то называлась
как-то мудрено, она не упомнит; а теперь... «Черт возьми тебя, деревню и тех,
кто строил ее!» — сказал Шварц, дав шпоры лошади. Мы понеслись. Шварц, бранясь
и проклиная, а я с трудом удерживаясь от смеху. Проскакав с полверсты в прямом
направлении, мы увидели еще одну женщину, тоже расстилающую лен на поляне,
окруженной кустарником, через который пролегала малоезжаная дорога. «Позволь
мне расспросить эту женщину, — сказала я Шварцу, — ты только пугаешь их своим
криком». — «Пожалуй, расспроси, вот увидишь, какой вздор она занесет». Я
подъехала к женщине: «Послушай, милая, куда ведет эта дорога?» — «Не знаю!» —
«Нельзя ли ею проехать в Корпиловку?» — «Нельзя!» — «Ну, а к черту нельзя ли по
ней доехать?» — спросил Шварц, вышед из терпения, с злобною иронией и таким
голосом, которого даже и я испугалась. «Можно, можно», — говорила оробевшая
крестьянка, низко кланяясь нам обоим. «Не слушай его, милая, скажи только нам,
не знаешь ли, как проехать в Корпиловку? Нельзя ли прямо полями? Она, кажется,
должна быть недалеко отсюда». — «Да вы откуда приехали сюда?» — спросила
женщина, робко посматривая на Шварца. Я сказала. «О, так вы заплутались, вам
надо вернуться назад и опять сюда приехать!..» При этом ответе я умерла, как
говорится, от смеху. «Как прекрасно расспросил, — сказал Шварц, — не хочешь ли
исполнить по совету!» Мы поехали и, проплутав еще часа два, открыли потом свою
заколдованную Корпиловку и приехали в нее.
Наконец стальное сердце Тутолмина смягчилось! пробил час его покорения!..
Графиня Мануци, красавица двадцати восьми лет, приехала к отцу своему, графу
Платеру, в гости и огнем черных глаз своих зажгла весь наш Литовский полк. Все
как-то необыкновенно оживились! все танцуют, импровизируют, закручивают усы,
прыскаются духами, умываются молоком, гремят шпорами и перетягивают талию a la
circassienne!(как черкешенки (франц.))Графиня истинно очаровательна! в белом
атласном капоте с блондовым покрывалом на волосах, опускающимся до половины ее
прекрасных томных глаз. Она сидит в больших креслах и с милою небрежностию и
равнодушием смотрит на ходящих, стоящих, блестящих и рисующихся перед нею
уланских Адонисов наших! Она с дороги устала; так пленительно склоняет она
голову к плечу матери и говорит вполголоса: «Ah! maman, comme je suis
fatiguee!»(Ах! мама, как я устала! (франц.)) Но огонь глаз и удовольственная
улыбка говорят противное. Уланы верят им более, нежели словам, и не торопятся
домой. Наконец дремота восьмидесятилетнего Платера вразумила плененных
кавалеристов, что, может быть, графиня в самом деле устала.
Красавец Тутолмин и красавица Мануци неразлучны; бал у Тутолмина сменяется
балом у Платера; мы танцуем поутру, танцуем ввечеру. После развода, который
теперь всякий день делается с музыкою и полным парадом и всегда перед глазами
нашего генерал-инспектора — графини Мануци, мы идем все к полковнику; у него
завтракаем, танцуем и наконец расходимся по квартирам готовиться к вечернему
балу! От новой Армиды не вскружилась голова только у тех из нас, которые стары,
не видели ее, имеют сердечную связь и, разумеется, у меня; остальное все
вздыхает!
Все утихло!.. не гремит музыка!.. Мануци плачет!.. нет ни души в их доме из
нашего полка!.. Мануци одна в своей спальне горько плачет!.. А вчера мы все так
радостно скакали какой-то бестолковый танец!.. вчера, прощаясь, уговаривались
съехаться ранее, танцевать долее и опять на весь вечер навязать нашему
Грузинцову старую графиню!.. Но вот как непрочны блага наши на земле: выступить
в двадцать четыре часа! Магические слова! от них льются слезы Мануци! от них
весело суетятся молодые солдаты! от них все, что вчера пело и танцевало,
пасмурно рассчитывается и расплачивается за разные разности! Рейхмар говорит,
что его ошеломило этим приказом! Солнцев, Чернявский, Лизогуб, Назимовы и
Торнези, хотя были верными сподвижниками Тутолмина на поприще волокитства,
нимало, однако же, не грустят и сейчас все полетели в свои эскадроны; Торнези и
я поехали в Стрельск. «Опомнились ли вы наконец? — спросил нас Подъямпольский.
— Я думал, вы насмерть закружитесь!» Мы сказали, что все еще раздается в ушах
наших звук последнего котильона. «Ну, хорошо! а вот теперь начнем котильон,
которого фигуры будут, по-видимому, довольно трудны... Прощайте, господа! у нас
полные руки дела!» Мы отправились к своим взводам.
|